О евреях просят не беспокоиться

Ксения Полуэктова-Кример

Под рецензией Андрея Архангельского на фильм Кончаловского «Рай», размещенной на сайте Colta, одна из читательниц пишет: «Конечно, не спорю, что еврейский народ сильно пострадал в этой войне, но вот скажите мне: неужели вся эта война была направлена только против евреев? В основной массе фильмов последнего времени стало модно говорить именно об этом. Неужели, если снять фильм о том, как страдали все, и россияне в основном, то получить «Оскара» невозможно? Как будто это и является целью. Цель Запада – вычеркнуть русского как победителя, – кажется, достигается». Мнение это слишком типично и заслуживает, при всей сбивчивости и эмоциональности комментирующей, подробного разбора.

Любому говорящему с российской аудиторией о Холокосте хорошо известно: первые же комментаторы, оставляющие отзывы под расшифровкой радиоэфира или опубликованной статьей, поспешат возмутиться и отмахнуться: «Надоели уже со своим Холокостом, хватит выпячивать свою трагедию, у нас своих 27 миллионов погибших». В этом возмущении сходятся как в фокусе основные линии напряжения отечественного исторического сознания, или, если угодно, коллективной памяти-беспамятства: в ее центре, конечно, Великая Отечественная война (именно ВОВ, а не Вторая мировая) как беспрецедентный подвиг и жертва советского народа, а главным образом, конечно, русского – в духе знаменитого сталинского тоста. Рядом с этим подвигом и жертвой невозможно потерпеть никаких соперничающих с ними в масштабе и трагизме исторических катастроф.

Есть в этой фразе и представление о «своей» и «чужой»  истории, о «своих» и «чужих» погибших, даже если среди тех самых до сих пор неточно подсчитанных 27 миллионов «своих» есть и около двух с половиной миллионов советских евреев, убитых на фронте или на оккупированных территориях. В повторяемом из раза в раз призыве «не выпячивать еврейские потери» звучит и полное непонимание различия между нацистской концепцией «окончательного решения» еврейского (а также цыганского) вопроса и нацистской политикой в отношении других народов на оккупированных территориях и политикой в отношении других восточноевропейских народов, подчас не менее кровавой, но все же не преследовавшей цели полного уничтожения. Разница эта была точно передана Виктором Некрасовом в сентябре 1966 года во время стихийного митинга в Бабьем Яру. На реплику из толпы: «Но здесь убивали не только евреев!» – Некрасов ответил: «Да, но лишь евреи были убиты за то, что они евреи…»

Прочитывается в этом раздражении и усталость («Надоели уже!» «Отстаньте!», «И так все знаем!»), которую, я впрочем, вполне разделяю: действительно, надоешь тут и самой себе, повторяя раз за разом вполне известные факты.

А они таковы: на оккупированных нацистами советских территориях погибло, по разным оценкам, от двух до двух с половиной миллионов евреев (в числе которых были и еврейские беженцы из разделенной по пакту Молотова – Риббентропа Польши) – это более половины довоенной численности еврейского населения Советского Союза. В пропорциональном (а не в численном) отношении советские евреи понесли самые высокие потери среди всех национальных групп в СССР.

В Красной Армии было до полумиллиона военнослужащих еврейского происхождения – примерно столько же, сколько и в американской, – но потери среди советских солдат-евреев были гораздо выше: 30-36% против 2% в американской армии: на советско-германском фронте еврейские военнопленные после идентификации, как правило, подлежали немедленному расстрелу.

Если говорить исключительно о происходившем на территории РСФСР, то в 12 регионах республики нацисты создали 41 еврейское гетто, в основном в Смоленской, Псковской и Брянской областях. Были здесь и свои места массовых казней: только в одной Змиевской балке под Ростовом-на-Дону в начале августа 1942 года было убито газом в фургонах или расстреляно  27 тысяч человек. По разным оценкам, количество жертв Холокоста на территории РСФСР составляет 70-140 тысяч человек, что вполне сопоставимо с потерями Франции или Нидерландов, однако в России, в отличие от этих стран, Холокост остается совершенно маргинальным сюжетом, «слепым пятном» в национальном историческом нарративе. При этом, в отличие от евреев Западной и Центральной Европы, советские евреи в большинстве своем не были депортированы в лагеря, а расстреливались практически открыто, возле своих местечек или за чертой города, зачастую при участии местных коллаборационистов. Произошло это с невероятной скоростью и жестокостью: по оценке историка Олега Будницкого, за короткий период с момента нападения Гитлера на Советский Союз и до начала 1942 года на оккупированных нацистами советских и аннексированных СССР территориях было расстреляно и замучено больше евреев, чем за все время функционирования лагеря смерти Аушвиц-Биркенау.    

Замалчивание Холокоста в Советском Союзе, начавшееся уже во время войны с размывания специфической идентичности его жертв, превратившихся в газетных сводках, донесениях и на табличках памятников в «мирных советских граждан», привело к тому, что в современной России эта история воспринимается как совершенно чужой сюжет, не имеющий к России никакого отношения. Отсюда и возмущенное «при чем здесь мы?».

Для западного сознания нацистский геноцид евреев, рома, гомосексуалов, свидетелей Иеговы и прочих групп является смысловым и символическим ядром Второй мировой войны, а Аушвиц – метафорой нацистской расовой политики и, шире, символом абсолютного экзистенциального ужаса, тотального зла, порожденного и пережитого европейской цивилизацией.  Подчеркну, что такое важное место в матрице коллективной исторической памяти в Западной Европе, США и Израиле Холокост занял отнюдь не сразу, а спустя несколько десятилетий после окончания войны под влиянием сложнейших общественно-политических процессов, происходивших в каждой из этих стран.

Любая коллективная память, напоминает нам классический ее исследователь, французский социолог Морис Хальбвакс (погибший, к слову, в Бухенвальде, куда был отправлен за попытку воспрепятствовать депортации своего тестя-еврея), играет ключевую роль в формировании коллективной идентичности и, в свою очередь, формируется под влиянием насущных целей и задач, стоящих перед обществом. Говоря проще – общество «помнит» прошлое или «забывает» о нем, исходя из своих сегодняшних интересов, потребностей и коллективного представления о себе.

Совершенно неправильно было бы рассуждать о западном послевоенном мире как о монолитном пространстве: в Германии, Франции, Нидерландах и США, например, память о войне имеет свое особое содержание. Однако в самых общих чертах превращение Холокоста в своеобразный «моральный и идеологический тест Роршаха», по меткому выражению американского исследователя Питера Новика, стало возможным в результате послевоенной демократизации, борьбы за гражданские права ранее дискриминированных и угнетенных меньшинств, интеллектуальной критики буржуазного конформизма и множества других социально-политических факторов. Благодаря серии судебных разбирательств по делам нацистских преступников и их пособников (Нюрнберг, иерусалимский суд над Эйхманом, франкфуртские процессы и т.д.), а также важнейшей роли массовой культуры, особенно американской, к 1970-м годам Холокосту была дана четкая правовая оценка, его история была вписана в учебники и школьные программы и популяризирована при помощи кино и телевидения, став ключевой частью коллективной памяти о Второй мировой.

Вместе с тем в интеллектуальном смысле на Западе (я использую этот термин здесь с известной долей условности) Холокост стал чрезвычайно важной темой рефлексии для множества областей науки и культуры, от историографии до кинематографа, литературы, музеологии, социологии, психологии и философии, как светской, так и религиозной. По знаменитому выражению Лиотара, Холокост стал подобен землетрясению такой мощи, что оно уничтожило не только пейзаж, но и сами инструменты для измерения силы подземного толчка. Землетрясение-Холокост поставило перед последующими исследователями целый ряд критически важных вопросов о возможности историографической или художественной реконструкции катастрофы такого масштаба, (тот самый знаменитый и зачастую неверно толкуемый вопрос Адорно о возможности поэзии после Аушвица), об ограниченности, сконструированности и субъективности подобных реконструкций, о верифицируемости свидетельств, о межпоколенческой травме и феномене постпамяти, «унаследованной» от травмированных родителей, и о многом, многом другом. Иными словами, это богатейшее поле интеллектуальной критической рефлексии в различных сферах знаний, искусства и этики.   

А что же в России? Нельзя сказать, что российская публика не имеет совершенно никакого представления о нацистской политике тотального уничтожения евреев и рома. Но большинство фильмов, выходящих в отечественный прокат или на телеэкраны, будь то «Список Шиндлера», «Жизнь прекрасна», «Пианист» или «Жена смотрителя зоопарка», рассказывают об уничтожении западноевропейских или польских евреев, о депортациях в лагеря и газовых камерах, которые не описывают опыт советских евреев, уничтожавшихся практически на глазах у соседей и нередко при активном их участии. Редкие попытки постсоветских российских режиссеров обращаться к этой теме особенно удачными не назовешь. Большинство из них демонстрируют поразительную интеллектуальную и профессиональную невинность, позволяя себе входить в поле, в котором до них работали Ален Рене, Сидни Люмет, Клод Ланцманн, Лилиана Кавани, Ванда Якубовска, Ласло Немеш и многие, многие другие, при этом полностью игнорируя весь опыт художественного высказывания и осмысления Холокоста, а также критическую рефлексию относительно способов его кинематографической репрезентации, допустимого соотношения между документальностью и художественным вымыслом, эстетизации экранной действительности, возможности эмоциональной манипуляции зрителем и так далее. Добавим к этому очень вольное обращение с фактами (видимо, привлекать к работе историка-консультанта сегодня считается ненужной роскошью)  – и невольно возникает вопрос: зачем вообще это снято? На какие вопросы – художественные, этические – отвечает своей работой режиссер, и есть ли у него эти вопросы?

Киноальманах «Свидетели», состоящий из трех коротких новелл – «Туфельки» (2012), «Брут» (2016) и «Скрипка» (2017), – по словам режиссера Константина Фама, ставил целью показать «историю Катастрофы глазами ее невольных свидетелей: пары обуви, маленького щенка, скрипки». Хотели, как гласят написанные трескучим языком рекламные буклеты, «рассказать, напомнить молодому поколению о случившейся трагедии», «предотвратить ее повторение в будущем», а получилось любительское кино, не отмеченное талантами ни режиссера, ни сценаристов, зато демонстрирующее полную этическую и эстетическую глухоту его создателей, этакий лубок о Шоа.

Та самая интеллектуальная и режиссерская незамутненность/невинность, о которой сказано выше, выплеснулась на экран двумя часами всевозможных сценарных клише и абсолютно неправдоподобных сюжетных коллизий, причем визуально кадр подчас напоминает гладкую эстетику рекламных роликов телеканала «Домашний», в которых счастливая семья (снятая почему-то до пояса), весело бежит по лужайке, не подозревая…  Ни один характер не прописан: кроме национальности о персонажах не сказано ничего, да и та кодируется самым банальным, едва ли не карикатурным образом:  нелепые кудрявые парики, очки и скрипочки у евреев, чрезмерные декольте, хищные белозубые улыбки и светлые волосы у арийцев. В характеры и глубину под этой клишированной поверхностью режиссеру вглядеться недосуг.  

Фильм под названием «Свидетели» должен бы говорить о людях – свидетелях Шоа, о «соседях» в гроссовском смысле, а не о красных туфельках и собаке. Неодушевленные предметы – не носители морали и этики, они не стоят перед моральным выбором относительно того, как вести себя во время геноцида, происходящего с твоими соотечественниками, а именно ради морально-этических вопросов и имеет смысл обращаться к этой теме. О чем может свидетельствовать вещный мир, предметы, вынутые из контекста, вне авторского комментария? И если  снимать про восточноевропейских евреев, а особенно советских (а собственно, почему российский режиссер опять снимает про лагеря и чешских евреев?), то эти туфли должны были в конце фильма оказаться не в витрине музея Освенцима среди гор такой же обуви, а на ногах у соседки.

При всей художественной и сценарной беспомощности, «Свидетели» еще и пример поразительно вольного обращения с исторической фактурой. У картины, если судить по титрам, не было исторического консультанта, зато министр культуры Мединский упомянут неоднократно и заслужил горячую благодарность съемочной группы. Жаль, что “доктор исторических наук”  не подсказал кинематографистам, что Аушвиц освобожден Красной Армией 27 января, а не летом, что оркестром Освенцима руководил вполне конкретный, а не вымышленный польский музыкант и что он был просто распущен, а казнили (так, как показано в фильме) музыкантов Яновского концлагеря, исполнявших «Танго смерти», и т.д. и т.п.

То есть снят фильм об уничтожении евреев, в котором сами жертвы геноцида присутствуют в качестве клишированных статистов, лишенных характеров и человеческой индивидуальности, фактические подробности перевраны или опущены вовсе, но зато в финале картины российский скрипач гордо парирует американской еврейке: «Шоа? Что это? Советский Союз потерял 20 (sic!) миллионов погибших!»  

Если Константин Фам – явный дилетант, то Андрея Кончаловского трудно заподозрить в профессиональной неискушенности.  Однако его картина «Рай» (2016), вошедшая в шорт-лист «Оскара», пусть и переполненная отсылками к Кавалли,  Спилбергу, Калатозову и прочим, с такой же фактологической вольностью обращается с историческим материалом, что и Фам. Кончаловский продолжает начатый в «Щелкунчике и Крысином короле» разговор о кризисе европейской цивилизации. И если в «Щелкунчике», этой «мультипликационной версии Холокоста», в печах крематория горели детские игрушки, а режиссер с одинаковом пылом обличал фрейдизм, фашизм и современное искусство в лице Уорхола, то в этом фильме Кончаловский предельно, подчеркнуто лаконичен в изобразительных средствах, но снова обращается к теме Шоа, чтобы вести разговор о моральном кризисе и выборе, о коллаборационизме, тоталитарном сознании и упоении властью на чужом поле, в чужом контексте, полностью опустив релевантность всех этих вопросов для отечественной истории и российского сознания. Иными словами, Кончаловский говорит о Холокосте и Европе, чтобы не говорить о нас, о России и советском терроре.

Главная героиня «Рая» – белоэмигрантка Ольга – участвует во французском Сопротивлении, помогая спасать еврейских мальчиков. Достаточно сказано о том, что история Ольги не имеет реального исторического прототипа, что реальные бойцы Сопротивления не занимались спасением еврейских детей. Кончаловского в последнюю очередь интересуют исторические факты, а раз так, то можно в очередной раз показывать советский танк, входящий в Освенцим под цветущими ветками деревьев (хотя вряд ли они цветут в Польше в январе), упитанных еврейских мальчиков, спрятанных в женском бараке, а не уничтоженных сразу же после прибытия в лагерь, еврейку-капо(!), которую немцы принимают за осетинку или армянку, и пространно рассуждать о еврейской невесте Чехова Евдокии Эфрос, якобы убитой в газовой камере Освенцима в возрасте 62 лет, хотя на самом деле 82-летняя Эфрос была депортирована из французского дома престарелых в Треблинку, где погибла в 1943 году.

Таким образом, снимая фильм о Холокосте, Кончаловский поразительно невнимателен к исторической ткани того материала, за который взялся, к тем самым людям, вокруг массовой гибели которых построен его фильм. Холокост для него – очередной повод провести этическую дихотомию: пока советская армия героически сражалась с врагом (Ольга включает радиоприемник, из которого голосом Левитана доносятся советские фронтовые сводки), европейский обыватель, которого воплощает французский жандарм Жюль, приспосабливался, жировал и шел на сделки с совестью, а то и преступления. Советское в фильме максимально абстрактно, опущено из кадра и из исторической перспективы, упомянуто вскользь и максимально неубедительно как неуклюжий реверанс то ли Гроссману, то ли Нольте: знаток Чехова нацистский офицер Хельмут признается, что живи он в советской России, наверняка бы стал коммунистом.

Посреди концентрированного кошмара лагеря уничтожения (отметим, впрочем, что некоторые лагерные сцены сняты Кончаловским чрезвычайно тонко и выразительно) Ольга, вместе с многократно упомянутым Чеховым воплощающая собой дореволюционную русскую культуру, возвышается как непоколебимый моральный  идеал, антитеза приспособленчеству, моральному разложению и двоедушию окружающих ее персонажей. Ничто в развитии этой героини не предвещало ее финального подвига, однако он необходим режиссеру, чтобы в очередной раз проиллюстрировать свои и без того хорошо известные консервативные взгляды, почему-то считающиеся в отечестве «западническими» (вероятно, из-за образа жизни и привычек Кончаловского). 

Этот прием риторического умолчания или ухода от разговора о себе в разговор о моральных грехах других,чрезвычайно распространен в современном российском дискурсе. Из всей сложности рефлексии о Холокосте, накопленной в западных обществах, Россия, кажется, вынесла лишь утешительную для себя мысль о том, что самое страшное зло в истории произошло на других широтах и сотворено не нами, а другими. Это значит, что с одной стороны, победа над гитлеровской Германией продолжает служить для русских неиссякаемым источником морального капитала, а с другой, по определению тривиализует, уменьшает другие исторические катастрофы и злодеяния, главным образом преступления советского режима. В контексте сегодняшних мемориальных войн, которые Россия ведет с некоторыми бывшими советскими республиками и странами Варшавского договора, настаивающими на преступности советской оккупации этих стран, Холокост в руках российских пропагандистов превращается в идеологическую дубину, а украинцы, литовцы, эстонцы, поляки – в «коллаборационистов», «бандеровцев», «пособников нацистов», у которых был Холокост, а они смеют претензии предъявлять!  

Интересно, что отмахиваясь от разговора о Холокосте как о «чужой истории», обычно ссылаются на «своих 27 миллионов погибших в войне», а вовсе не на бессчетные миллионы жертв советского террора, хотя именно такое сравнение было бы куда уместнее. Но и эта травма тоже до сих пор не вполне осмыслена как «своя», при том что упоминание о ней вызывает не меньшее раздражение и желание отмахнуться: «слышали уже, сколько можно про сталинизм!»

Культ победы и продолжающаяся мифологизация войны вкупе с антизападной риторикой расставляют ложные риторические ловушки, в которые раз за разом попадает обыватель, вроде упомянутой выше зрительницы Кончаловского. Массовое сознание заражено представлением о враждебном Западе, мечтающем «пересмотреть и фальсифицировать результаты войны», «вычеркнуть русского как победителя», «переписать историю войны» (заметим в скобках, так и не написанную толком ни в советской, ни в постсоветской России). В то же время разъятие истории Второй мировой на «свою» (ограниченную хронологией Великой отечественной) и «чужую» (в которой не обойтись, например, без разговора о пакте Молотова – Риббентропа, оказавшем огромное влияние на динамику межэтнических отношений в Восточной Европе, а значит, и на Холокост), уплощение и упрощение истории в угоду сиюминутным целям, позволяет нынешнему режиму обслуживать национальные комплексы и милитаристские, антизападные настроения, запрос на безусловную простоту прошлого и непоколебимую моральную правоту.

Сложная и подчас противоречивая эволюция восприятия Холокоста западным сознанием все-таки привела к тому, что история нацистской Германии стала источником универсальных гуманистических уроков, тем самым «моральным и идеологическим тестом Роршаха». СССР и наследующая ей Россия, присвоившие значительную долю символического капитала благодаря победе в войне, остались в стороне от этих гуманистических дискурсов и породивших их демократических преобразований, никак не проработав экзистенциальный и интеллектуальный опыт, обогативший послевоенный западный мир. Вот почему российское общество обречено каждый раз начинать важнейшие дискуссии (например, об эвтаназии новорожденных с генетическими заболеваниями, идея которой была предложена журналистом Никоновым несколько лет назад, или о правах заключенных, отношении к людям с ментальными и физическими особенностями, мигрантам, беженцам и т.д.) буквально с чистого листа, на голом месте, в неведении о том, что эта гуманитарная повестка была уже проговорена и осмыслена западными обществами не без влияния опыта нацизма. Вот почему так беспомощны и в художественном, и в интеллектуальном смысле постсоветские фильмы о войне и о Холокосте.

Уроки, которые СССР и Россия вынесли из победы в войне, сугубо националистические, помогающие оправдать, заслонить, вытеснить государственный террор, сопровождавший всю советскую историю и до, и во время, и после войны. «Наше дело правое», «зато Сталин победил в войне», примат интересов государства над частными интересами, для защиты которых никакая жертва не кажется непомерной, представление о себе как о государстве мирном, никогда не нападающем первым – таковы составляющие мифологизированной памяти-беспамятства о войне и о себе в современной России. Попадая в этот токсичный контекст, любая историческая правда, любое частное воспоминание рискуют быть  использованными в пропагандистских целях. Требуется определенное интеллектуальное и этическое мужество, чтобы «помнить» о Холокосте не как способе моральной легитимации, а как об источнике гуманистических уроков, помогающих прикоснуться и к чуть более «своей», но все так же непроработанной и неосмысленной травме подлинной войны и советского насилия.  

 

Другие статьи раздела

Андрей Архангельский

За что спасибо деду

Михаил Калужский

Россия для мертвых

Владимир Ермоленко

Война с двух сторон

Елена Волкова

Религия Победы